Собрание сочинений. Т. 2. Старинные рассказы - Страница 127


К оглавлению

127

Года три-четыре готовый гроб простоял без пользы. Но как все люди смертны, то наконец пригодилось и Аполлону Андреевичу с такой любовью отстроенное и украшенное новое жилище.

На этот раз ошибки не вышло: подкатила болезнь тяжкая и для старика роковая. Это он понял сразу и радовался, что еще в здоровом состоянии успел подготовить все до мелочей, так что и заботиться больше не о чем. Обмоет Манефа, отпевать будет отец Гавриил от Николы-на-Песках, место давно куплено, памятник готов — и в надписи ни единой ошибки, а буквы стоят прямо.

За два дня до смерти послал напоминание гробовщику: держать гроб в чистоте и готовности, чтобы в углах не было пыли и стекла протерты. В последний раз заметил: как будто левая передняя ножка не то чтобы покривилась, а у гвоздика шляпка непрочна — так чтобы подправили.

И заснул навеки, с улыбкой и уверенностью, что все будет в порядке; в последнюю минуту по его лицу пробежала тень озабоченности: вот только бы дождя не случилось. Покосился потухающим взором на окно, — за окном сияло солнце, — и испустил дух спокойно.

И действительно, погода не подгадила Аполлону Андреевичу. Утром еще был легкий туман, но к точно указанному часу солнце засияло полностью, ручки и ножки гроба ярко заблестели; опустили его на чистых ярко-белых полотнищах, бортов ямы не задевши, — а уж что увидал он в свое окошечко и когда увидал, сейчас ли или много позже, — про то мы не знаем и допытываться не решаемся.

СТОЙКИЙ ДВОРЯНИН РАСЧЕТОВ

Однажды мы беседовали о проживавшем некогда в Москве «любителе смерти», состоятельном барине, являвшемся на все похороны, а бедняков хоронившем на свой счет. Для себя он заказал поистине образцовый гроб с материалом и отделкой, на всякий случай даже с окошечком, и любовно его хранил и холил до дня своей смерти.

Был в Москве и еще любитель похорон, по фамилии Доможиров, фигура историческая. Впрочем, он не ограничивался присутствием на похоронах, а вообще проявлял себя во всех случаях многолюдных церковных церемоний. Он был настолько неизбежен и настолько полезен, так умел всем распоряжаться, что его слушались и духовенство и полиция. Был ли то крестный ход, или водосвятие, или парадная свадьба, или проводы известного в городе лица в последнее жилище — первым являлся на место Доможиров, высокий пожилой человек в синем казакине, с саблей в металлических ножнах, с волосами, зачесанными назад и завязанными в пучок. Он становился на видном месте, или в самом храме, или перед ним, кратко и деловито отдавал приказания, указывал места и публике, и полицейским чинам, и родственникам покойников или брачащихся, давал знак для начала шествия, внимательно следил, чтобы не нарушался порядок и все было бы торжественно и благопристойно.

Никакого официального поста он никогда не занимал, был рядовым московским обывателем, и никто не был обязан его слушаться, — но все слушались и безропотно подчинялись его распоряжениям, всегда очень толковым. Он был, так сказать, некоронованным обер-полицеймейстером и держал власть с радостного дня ухода французов из опустошенной Москвы — до того печального дня, когда уже другое лицо распоряжалось на его собственных похоронах, очень скромных, в 1827 году. И нет сомнения, что на этих похоронах уже не было того образцового порядка и благочиния, которыми отличались религиозные ритуалы при его участии и руководстве.

Ни в чьей памяти не осталось биографии Доможирова; только в одном историческом журнале нам попалась заметка — чье-то воспоминание, приведенное историком, высказавшим, по-видимому, правильную мысль, что Доможиров проявил свой талант раньше, чем в Москве организовалась новая полиция, да так и остался в качестве признанной общественной необходимости. Подумать только: какой блестящий исторический материал для добросовестного юриста, занятого вопросами об источниках субъективного права!

Любопытно, что оба упомянутые нами добровольца ограничивали свои общественные склонности религиозно-обрядовой строгой жизнью, были людьми верующими и убежденными церковниками, при полнейшем личном бескорыстии. При некоторой доле фанатизма они были оба поэтами, один — красоты исчезновения, другой — прелести земного порядка. Но те же обывательские легенды отмеченные архивами и устными преданиями, дают нам и образ корыстного боголюбца, заключавшего с предметом своего культа довольно оригинальные договоры.

Таков был, например, дворянин Пал Палыч Расчетов, которого полнозвучно, Павлом Павловичем, никто не звал, а уж фамилия ему, ясное дело, была ниспослана свыше по его качествам. Он был тоже москвич, но эпохи несколько более поздней. Первые известия о нем мы имеем в связи со знаменитой холерной эпидемией 1831 года, когда страшная болезнь яростью нападения напомнила столице о Наполеоновом вторжении. Кто мог — бежал, кто не мог — умирал на улице; был народный бунт, были жертвы человеческого озлобленного отчаяния, сверкали пятки убежавшей от греха власти, заваливались кладбища трупами, была Москва при смерти, пособоровалась — и выжила.

В частности, то же самое случилось и с Пал Палычем Расчетовым, заболевшим в числе первых. А и поел-то он всего-навсего кислой капусты, которую, как человек истинно русский, любил до страсти покушать и в пост, и в скоромный день. Уж, кажется, от такого простого кушанья не должно бы ничего случиться с человеком, не забывшим перед обедом перекреститься! Капусту Пал Палыч любил поесть в качестве как бы особого блюда, и притом «с холодком», с ледяными иголочками, как приносят ее из хорошо льдом набитого погреба. Имевшим счастье пробовать ее в этом виде тщетно рассказывать об ее преимуществах, потому что они, конечно, знают, какой особый, несравнимый и неизъяснимый вкус придают ледяные иголочки ее натуральной прелести. И хотя на этот раз Пал Палыч ограничился одной глубокой тарелкой, якобы в преддверии жареной курицы, — но через два часа уже лежал пластом с таким ощущением, будто ноги его, от самых бедер до кончиков пальцев, были набиты мороженой капустой.

127