Но разве мог он поверить? И разве мог он отказаться от каких-то своих сумасшедших надежд? Не решаясь явиться сам — его уже раз не приняли, — он шлет своему кумиру письмо за письмом: с упреками, требованиями, намеками на поэзию жизни в лесной хижине вдвоем, жалобами на ужас одинокого существования забытого и обманутого человека. Он называет себя убогим и несчастным, ее — ангелом-спасителем. И ангел не смеет оставлять все его письма без ответа, но на этот раз отвечает сухо и даже не всегда вежливо. Княгиня просит бывшего послушника оставить ее в покое, так как помочь ему она ничем не может.
Но не откажет же она прийти к нему, если он будет умирать? Он пишет ей новое письмо, приглашая навестить умирающего. Вместо себя она посылает свою компаньонку, старушку Кауфман. Значит, она уже не верит ему? Но может быть, она поверит его матери?
Он действительно болен, и мать знает о причине его болезни, об убивающей его страсти, которая может свести его в могилу. И по письму матери княгиня, с тою же компаньонкой, была вынуждена приехать проститься с умирающим.
По его просьбе они остались вдвоем. Он был одет — и под одеждой скрыл кинжал. Было бурное объяснение, но немка из соседней комнаты не поняла, о чем они говорили. Он что-то требовал; княгиня резко отвечала: «Нет, нет, нет!» Потом раздался крик — и в комнату вбежали.
Кинжал вонзился княгине в правую сторону шеи, перерезал горло и поранил позвоночник. Она была залита кровью, а он то целовал ее, то на коленях громко читал «Отче наш». Он не казался сумасшедшим; напротив, он очень спокойно и обстоятельно объяснил полиции, что потому убил княгиню, что для этого мира она слишком хороша и совершенна: он помог ей отворить райские двери в другой мир.
Зыкова судили и обвинили в предумышленном убийстве — двадцать лет каторги и вечное поселение в Сибири.
Его процесс был громким, и в последний раз Зыков сделался модным в великосветских салонах. Если бы он был оправдан, его мог бы ожидать огромный успех у женщин. Но теперь, во исполнение приговора, его ждала публичная казнь: выставление у позорного столба перед ссылкой в каторжные работы.
Может быть, он был умалишенным, но менее всего ему хотелось быть обыкновенным преступником. Он попросил мать принести ему в тюрьму лучший из его нарядов. Утром в день позора он оделся с особой тщательностью в сорочку тонкого голландского полотна, в отлично сшитый сюртук и из-под галстука выпустил брызжи. Он знал, что на его публичную казнь явится московский свет, мужчины в колясках, дамы в закрытых каретах. Он был несчастным, но хотел быть интересным.
Это не понравилось генерал-губернатору графу Закревскому, который приказал нарядить убийцу в арестантский халат при грубой холщовой рубашке. У губернатора оказалось гораздо больше вкуса: в этом костюме Зыков был еще интереснее, и дамы это оценили.
На Красной площади толпа стояла и ждала с раннего утра. В девятом часу показалась тюремная открытая колесница; в ней Зыков стоял привязанным к столбу. Вероятно, он страдал, что так плохо одет. Он смотрел не на толпу, а в небо, как и полагалось герою и подвижнику. Он был бледен и красив. Простой народ жалел его, как он жалел в России каждого осужденного преступника, каждого «несчастненького»; этого жалел особенно, потому что его погубила женщина, знатная барыня. Публика избранная любовалась редким зрелищем, последним актом эффектнейшей драмы, в которой было предусмотрено все: разница в социальном положении героев, коварство жертвы, безрассудная любовь юноши, кинжал, молитва над холодеющим телом и страстные поцелуи, которыми убийца осыпал труп убитой…
Медленно проследовала колесница в сторону Пятницкой улицы. На повороте ее догнало несколько карет, а дамы, не боясь запачкать башмаки уличной грязью, вышли из карет и, подбежав к колеснице, просили героя драмы дать им на память хотя бы кусок одежды. Конвойный отдал им носовой платок привязанного к столбу, и они, разорвав платок на части, спрятали лоскутки на груди.
В то время не было кинематографа, обидно и невосстановимо!
В старые годы все в Москве знали знаменитых богачей и скупердяев, супругов Дениса Васильевича и Василису Денисовну про которых сочинено было много забавных историй, и совершенно напрасно: жизнь их была не забавна, а полна трагизма и ужаса, да пожалеть их было некому. Мы первые их пожалеем и постараемся понять.
Прежде чем стать старыми, они были молоды; прежде чем стать баснословно богатыми, они были бедны. И нужно вспомнить, что в те времена бедность ни в какую поэзию не облекалась, никто не писал о ней сентиментальных рассказов, не считал ее «важным социальным фактором», не возлагал на нищих обязательства быть «авангардом борьбы за лучшее будущее» и не кокетничал прорехами в бороду богачам. Говорили, конечно, что добродетель может быть почтенной и в рубище, — но всегда предполагалось, что подобная одежда для добродетели случайна и гораздо легче и проще войти в Царство Небесное через дверь просторную, по лестнице, устланной мягкими коврами, уплатив за предстоящее блаженство вперед наличными деньгами. Бедность в те времена была несчастием и пороком. Наше время пыталось изменить эти понятия, но без особой удачи. Скажем попросту и откровенно: больших богатств нам не надо, но да будет проклята нищета, труд подневольный, вечное унижение, плесневелые корочки маленьких запоздалых удач, любовь в шалаше, добродетель в лохмотьях и робость протеста, заглушенного подачкой.
Денис Васильевич и Василиса Денисовна поженились против родительской воли, были месяц глупо счастливы и много лет несчастны. Что было, то проели, он не сделал служебной карьеры, она, к счастью, не народила детей, и жизнь прошла мимо них с быстротой курьерского поезда, хотя в те времена, за отсутствием поездов, передвигались в собственных бричках.