Может быть, в конце концов и помирились бы соседи, но этого «чепчик набекрень» Марьяна Петровна перенести не могла, потому что многое можно стерпеть, даже и покушение на жизнь, но нет возможности безнаказанно терпеть оскорбление в судебной бумаге подобным поистине неприличным выражением! И в ближайшей ответной бумаге, поданной в суд, требовала Марьяна Петровна присудить помещика Волкова к жесточайшему наказанию за оскорбление ее дворянской чести словами «чепчик набекрень», обидными и унизительными даже и для лиц податного сословия. И тогда затихшее было дело разгорелось с новой силой.
Сколь часто, однако, исследователям приходится встречаться с отсутствием положительных документов, относящихся к самому важному моменту исследуемого события. Нет сомнения, что по поводу действительно неуместного выражения, пожалуй, даже более неприличного, чем «мельница» и «яйца», должна была существовать немалая переписка и, быть может, даже опрос экспертов и знающих людей. Но именно этого мы в делах уездного суда не находим, и все дело на исходе пятого года кончается краткой резолюцией суда:
«Дворянину Федору Петрову Волкову сделать замечание за неуместность его выражения „чепчик набекрень“, дело же по обвинению его в покушении на убийство дворянской вдовы Марьяны Петровой Тиньковой за отсутствием доказательств и свидетельских показаний производством прекратить и сдать в архив».
Суд мудрый, хоть и не скорый. Думается, что обе стороны остались довольны. А засим — мирно продолжал хозяйствовать Федор Петрович, не упускала своих интересов и Марьяна Петровна, воспитывая сенных девушек на продажу и справляясь у птичницы по утрам:
— А каков ныне урожай куриных фруктов?
В поместье старой барыни, княгини Елизаветы Кирилловны, все на городскую ногу: убранство, прислуга, попугаи, арапчата, выезды, приемы, только что нет городского шума, по ночам поют соловьи и лают на луну деревенские собаки. Утро — тоже по-городскому, начинается в десять часов, когда барыня просыпается и звонит в серебряный колокольчик. К этому времени должны быть в сборе все придворные чины: обер-парикмахер, просто парикмахер, девка старшая гардеробная с помощницами, главный повар, камердинер, лекарь и все иные-прочие необходимые люди. Барынину моську приносит приставленная к ней горничная в наряде кормилицы. Все ждут в туалетной комнате, куда княгиню приводят под руки в спальном халате, и дальнейший туалет совершается в общем присутствии.
— Попугаю сливок давали ли?
— Давали, васиятьство.
— Бибиша как ночь проспала?
Кормилица докладывает подробно, как Бибиша, барынина моська, просыпалась ночью дважды и просилась на двор, а под утро во сне тявкала, верно, ей какой-нибудь приснился сон. После доклада Бибиша осторожно опускается на подушку рядом с креслом княгини; однако ей больше спать не хочется, и она норовит тяпнуть за ногу обер-парикмахера.
— Ты что дергаешься?
— Бибиша, васиятельство, очень за ногу кусает.
— Собачка играет, а ты чуть мне волос не выдернул! Небось всей ноги не откусит, можешь и потерпеть.
Все хозяйственные распоряжения делаются утром во время туалета. Тут же княгиня принимает и приезжих гостей, которые попроще, не смущаясь облекаться перед ними в корсет и во все подлежащие женские шкурки, вплоть до шелковой робы, темной в будни, светлой по праздникам. В единственное отличие от города княгиня не носит в деревне высоких причесок, а придумала для себя особую, деревенскую: волосы укладываются плотной лепешкой, и свои и чужие, и затягиваются, как чалмой, ярким шелковым платком с выпущенными по бокам концами. Но лицо пудрится и брови сурмятся непременно. И мушки лепятся — по настроению.
В молодости Елизавета Кирилловна была женщиной взбалмошной и характера непостоянного, но злой ее никто не считал, и даже с подданными — дворовыми и крестьянами — она никогда не была слишком сурова. Не в пример другим помещикам, не приказывала пороть крепостных по пустякам и даже считалась вольтерьянкой. Над собой же не признавала ни чужой власти, ни даже влияния и мужа держала в страхе и подчинении, что как раз тому и подходило по характеру. Прожив с женой двадцать пять лет, князь до самой смерти не научился угадывать ее желаний и постоянно попадал впросак: хочет угодить, — а выходит как раз наоборот. Доходило до того, что однажды он попросил ее со смиренным отчаянием:
— Милая моя княгинюшка, изволь ты мне нарисовать на бумаге, как я должен лежать в постеле, чтобы тебя не обеспокоить, а то ты меня всего ногами избрыкала!
За отличное его смирение княгиня, овдовевши, поставила ему в имении славный надгробный памятник, да, кстати, и себе приготовила место рядом. Теперь ей кончался шестой десяток, но была еще очень бодра и распорядительна, только реже наезжала в столицу.
Кто из родственников или преданных друзей хотел повидать княгиню, мог всегда приехать сюда и быть уверенным в добром приеме. Гостей княгиня ничем не стесняла, живи сколько хочешь, занимайся чем нравится, все к услугам: прогулка, охота, обильный стол, карты, только без азарта, полный отдых. Встречались за столом обеденным и вечерним, иногда же по вечерам была музыка. И если попадался умный просвещенный человек, княгиня охотно с ним беседовала и, бывало, поражала его не только ясностью мысли, а и редким по тому времени для женщины образованием: говорила и о политике, и о литературе, особенно французской, и о театре. Не любила сплетен, разве что уж очень собеседник зол и остроумен. Науки не чуралась и была любопытна порасспросить о месмерическом лечении и воздушном электричестве. Последнее особенно интересовало старую княгиню, так как, при всем ее здравомыслии, она панически, нестерпимо, неисправимо и до полной потери самообладания боялась грозы.